Список Поэтов ►

Евтушенко Евгений Александрович

 

Был я столько раз так больно ранен…
Д. Г.

Был я столько раз так больно ранен,
добираясь до дому ползком,
но не только злобой протаранен —
можно ранить даже лепестком.
  
Ранил я и сам — совсем невольно
нежностью небрежной на ходу,
а кому-то после было больно,
словно босиком ходить по льду.
  
Почему иду я по руинам
самых моих близких, дорогих,
я, так больно и легко ранимый
и так просто ранящий других?
1973

В вагоне шаркают и шамкают…
В вагоне шаркают и шамкают
и просят шумно к шалашу.
Слегка пошатывает шахматы,
а я тихонечко пишу.
  
Я вспоминаю вечерение
еще сегодняшнего дня,
и медленное воцарение
дыханья около меня.
  
Пришла ко мне ты не от радости —
ее почти не помнишь ты,
а от какой-то общей равности,
от страшной общей немоты.
  
Пришла разумно и отчаянно.
Ты, непосильно весела,
за дверью прошлое оставила
и снова в прошлое вошла.
  
И, улыбаясь как-то сломанно
и плача где-то в глубине,
маслины косточку соленую
губами протянула мне.
  
И, устремляясь все ненадошней
к несуществующему дну,
как дети, мы из двух нерадостей
хотели радость, хоть одну.
  
Но вот с тетрадочкой зеленою
на верхней полке я лежу.
Маслины косточку соленую
я за щекой еще держу.
  
Я уезжаю от бездонности,
как будто есть чему-то дно.
Я уезжаю от бездомности,
хотя мне это суждено.
  
А ты в другом каком-то поезде
в другие движешься края.
Прости меня, такая поздняя,
за то, что тоже поздний я.
  
Еще мои воспринимания
меня, как струи, обдают.
Еще во мне воспоминания,
как в церкви девочки, поют.
  
Но помню я картину вещую,
предпосланную всем векам.
Над всей вселенною, над вечностью
там руки тянутся к рукам.
  
Художник муку эту чувствовал.
Насколько мог, он сблизил их.
Но все зазор какой-то чутошный
меж пальцев — женских и мужских.
  
И в нас все это повторяется,
как с кем-то много лет назад.
Друг к другу руки простираются,
и пальцев кончики кричат.
  
И, вытянутые над бездною,
где та же, та же немота,
не смогут руки наши бедные
соединиться никогда.
1960

В магазине
Кто в платке, а кто в платочке,
как на подвиг, как на труд,
в магазин поодиночке
молча женщины идут.
  
О бидонов их бряцанье,
звон бутылок и кастрюль!
Пахнет луком, огурцами,
пахнет соусом «Кабуль».
  
Зябну, долго в кассу стоя,
но покуда движусь к ней,
от дыханья женщин стольких
в магазине все теплей.
  
Они тихо поджидают —
боги добрые семьи,
и в руках они сжимают
деньги трудные свои.
  
Это женщины России.
Это наша честь и суд.
И бетон они месили,
и пахали, и косили…
Все они переносили,
все они перенесут.
  
Все на свете им посильно,—
столько силы им дано.
Их обсчитывать постыдно.
Их обвешивать грешно.
  
И, в карман пельмени сунув,
я смотрю, смущен и тих,
на усталые от сумок
руки праведные их.
1956 

В церкви Кошуэты
Не умещаясь в жестких догмах,
передо мной вознесена
в неблагонравных, неудобных,
святых и ангелах стена.
Но понимаю,
         пряча робость,
я,
 неразбуженный дикарь,
не часть огромной церкви — роспись,
а церковь — росписи деталь.
Рука Ладо Гудиашвили
изобразила на стене
людей, которые грешили,
а не витали в вышине.
Он не хулитель, не насмешник,
Он сам такой же теркой терт.
Он то ли бог,
         и то ли грешник,
и то ли ангел,
         то ли черт!
И мы,
   художники,
             поэты,
творцы подспудных перемен,
как эту церковь Кошуэты,
размалевали столько стен!
Мы, лицедеи-богомазы,
дурили головы господ.
Мы ухитрялись брать заказы,
а делать все наоборот.
И как собой ни рисковали,
как ни страдали от врагов,
богов людьми мы рисовали
И в людях
       видели
           богов!
1958
Примечание: Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо Гудиашвили по заказу духовенства; осталась незаконченной из-за протеста заказчиков, возмущенных его манерой изображения святых.
Примеч. автора..

Вагон
Стоял вагон, видавший виды,
где шлаком выложен откос.
До буферов травой обвитый,
он до колена в насыпь врос.
Он домом стал. В нем люди жили.
Он долго был для них чужим.
Потом привыкли. Печь сложили,
чтоб в нем теплее было им.
Потом — обойные разводы.
Потом — герани на окне.
Потом расставили комоды.
Потом прикнопили к стене
открытки с видами прибоев.
Хотели сделать все, чтоб он
в геранях их и в их обоях
не вспоминал, что он — вагон.
Но память к нам неумолима,
и он не мог заснуть, когда
в огнях, свистках и клочьях дыма
летели
     мимо
        поезда.
Дыханье их его касалось.
Совсем был рядом их маршрут.
Они гудели, и казалось —
они с собой его берут.
Но сколько он не тратил силы —
колес не мог поднять своих.
Его земля за них схватила,
и лебеда вцепилась в них.
А были дни, когда сквозь чащи,
сквозь ветер, песни и огни
и он летел навстречу счастью,
шатая голосом плетни.
Теперь не ринуться куда-то.
Теперь он с места не сойдет.
И неподвижность — как расплата
за молодой его полет.
1952 

Вальс на палубе
Спят на борту грузовики,
спят
    краны.
На палубе танцуют вальс
бахилы,
    кеды.
Все на Камчатку едут здесь —
в край
    крайний.
Никто не спросит: «Вы куда?» —
лишь:
    «Кем вы?»
Вот пожилой мерзлотовед.
Вот
    парни —
торговый флот — танцуют лихо:
есть
    опыт!
На их рубашках Сингапур,
пляж,
    пальмы,
а въелись в кожу рук металл,
соль,
    копоть.
От музыки и от воды
плеск,
    звоны.
Танцуют музыка и ночь
друг
    с другом.
И тихо кружится корабль,
мы,
    звезды,
и кружится весь океан
круг
    за кругом.
Туманен вальс, туманна ночь,
путь
    дымчат.
С зубным врачом танцует
кок
    Вася.
И Надя с Мартой из буфета
чуть
    дышат —
и очень хочется, как всем,
им
  вальса.
Я тоже, тоже человек,
и мне
    надо,
что надо всем. Быть одному
мне
   мало.
Но не сердитесь на меня
вы,
   Надя,
и не сердитесь на меня
вы,
   Марта.
Да, я стою, но я танцую!
Я
  в роли
довольно странной, правда, я
в ней
    часто.
И на плече моем руки
нет
   вроде,
и на плече моем рука
есть
    чья-то.
Ты далеко, но разве это
так
   важно?
Девчата смотрят — улыбнусь
им
  бегло.
Стою — и все-таки иду
под плеск
      вальса.
С тобой иду! И каждый вальс
твой,
    Белла!
С тобой я мало танцевал,
и лишь
    выпив,
и получалось-то у нас —
так
   слабо.
Но лишь тебя на этот вальс
я
 выбрал.
Как горько танцевать с тобой!
Как
  сладко!
Курилы за бортом плывут,..
В их складках
снег
   вечный.
А там, в Москве,— зеленый парк,
пруд,
   лодка.
С тобой катается мой друг,
друг
   верный.
Он грустно и красиво врет,
врет
    ловко.
Он заикается умело.
Он
  молит.
Он так богато врет тебе
и так
    бедно!
И ты не знаешь, что вдали,
там,
  в море,
с тобой танцую я сейчас
вальс,
    Белла.
1957 

Ожидание
В прохладу волн загнав
стада коров мычащих,
сгибает стебли трав
жара в застывших чащах.
  
Прогретая гора
дымится пылью склонов.
Коробится кора
у накаленных кленов.
  
Изнемогли поля,
овраги истомились,
и солнцу тополя
уже сдались на милость.
  
Но все-таки тверды,
сильны и горделивы
чего-то ждут сады,
и ждут чего-то нивы.
  
Пусть влага с высоты
еще не стала литься,
но ждут ее сады,
и ею бредят листья.
  
Пускай повсюду зной,
и день томится в зное,
но все живет грозой,
и дышит все грозою.
1951

Окно выходит в белые деревья…
Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья!
Ошибка!
Да!
   Ошибка на доске!
Мы все сидим сегодня по-другому,
и слушаем и смотрим по-другому,
да и нельзя сейчас не по-другому,
и нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
не знаем,
отчего ушла из дому,
а знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом, —
как и всегда, немодном и неновом, —
да, как всегда, немодном и неновом, —
спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
«Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся?-
Трет рукою лоб. —
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею,
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь —
старею…»
Мы слышим —
дверь внизу скрипит за ним.
Окно выходит в белые деревья,
в большие и красивые деревья,
но мы сейчас глядим не на деревья,
мы молча на профессора глядим.
Уходит он,
сутулый,
неумелый,
под снегом,
      мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
да,
 как деревья,
совершенно белый,
еще немного —
и настолько белый,
что среди них
его не разглядишь.
1955

Ольховая сережка
Д. Батлер

Уронит ли ветер 
          в ладони сережку ольховую, 
начнет ли кукушка 
          сквозь крик поездов куковать, 
задумаюсь вновь, 
          и, как нанятый, жизнь истолковываю 
и вновь прихожу 
          к невозможности истолковать. 
Себя низвести 
          до пылиночки в звездной туманности, 
конечно, старо, 
          но поддельных величий умней, 
и нет униженья 
          в осознанной собственной малости — 
величие жизни 
          печально осознанно в ней. 
Сережка ольховая, 
          легкая, будто пуховая, 
но сдунешь ее — 
          все окажется в мире не так, 
а, видимо, жизнь 
          не такая уж вещь пустяковая, 
когда в ней ничто 
          не похоже на просто пустяк. 
Сережка ольховая 
          выше любого пророчества. 
Тот станет другим, 
          кто тихонько ее разломил. 
Пусть нам не дано 
          изменить все немедля, как хочется,— 
когда изменяемся мы, 
          изменяется мир. 
И мы переходим 
          в какое-то новое качество 
и вдаль отплываем 
          к неведомой новой земле, 
и не замечаем, 
          что начали странно покачиваться 
на новой воде 
          и совсем на другом корабле. 
Когда возникает 
          беззвездное чувство отчаленности 
от тех берегов, 
          где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ, 
          ей-богу, не надо отчаиваться — 
поверь в неизвестный,
          пугающе черный причал. 
Не страшно вблизи 
          то, что часто пугает нас издали. 
Там тоже глаза, голоса, 
          огоньки сигарет. 
Немножко обвыкнешь, 
          и скрип этой призрачной пристани 
расскажет тебе, 
          что единственной пристани нет. 
Яснеет душа, 
          переменами неозлобимая. 
Друзей, не понявших 
          и даже предавших,— прости. 
Прости и пойми, 
          если даже разлюбит любимая, 
сережкой ольховой 
          с ладони ее отпусти. 
И пристани новой не верь, 
          если станет прилипчивой. 
Призванье твое — 
          беспричальная дальняя даль. 
С шурупов сорвись, 
          если станешь привычно привинченный, 
и снова отчаль 
          и плыви по другую печаль. 
Пускай говорят: 
          «Ну когда он и впрямь образумится!» 
А ты не волнуйся — 
          всех сразу нельзя ублажить. 
Презренный резон: 
          «Все уляжется, все образуется…» 
Когда образуется все — 
          то и незачем жить. 
И необъяснимое — 
          это совсем не бессмыслица. 
Все переоценки 
          нимало смущать не должны,— 
ведь жизни цена
          не понизится 
                    и не повысится — 
она неизменна тому, 
          чему нету цены. 
С чего это я? 
          Да с того, что одна бестолковая 
кукушка-болтушка 
          мне долгую жизнь ворожит. 
С чего это я? 
          Да с того, что сережка ольховая 
лежит на ладони и, 
          словно живая,
                    дрожит… 
1975

Памяти Есенина
Поэты русские,
          друг друга мы браним —
Парнас российский дрязгами засеян.
но все мы чем-то связаны одним:
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я — Есенин,
          но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более суров,
и, как Россия, менее березовый.
Есенин, милый,
          изменилась Русь!
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему,—
                          боюсь,
ну а сказать, что к худшему,—
                        опасно…
Какие стройки,
          спутники в стране!
Но потеряли мы
            в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы —
           на войне с народом.
Забыть об этом,
           память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русскиe,
              так не спасал других,
никто, как русскиe,
              так сам себя не губит.
Но наш корабль плывет.
               Когда мелка вода,
мы посуху вперед Россию тащим.
Что сволочей хватает,
                   не беда.
Нет гениев —
            вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет еще тебя
И твоего соперника — горлана.
Я вам двоим, конечно, не судья,
но все-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
На нас,
     поэтов,
         кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого веселым,
и мне не хочется,
               поверь,
                  задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это все,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но — надо жить.
            Ни водка,
                    ни петля,
ни женщины —
            все это не спасенье.
Спасенье ты,
          российская земля,
спасенье —
          твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идет
вперед сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладет
Европу,
    как Поддубный,
            на лопатки.
1965

Парк
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.

Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.

Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.

Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.

Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.
  
И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.
  
Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.
  
Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.
  
Другой — что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.
  
Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет,— в парк я больше ни ногой!
  
Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно но стене.
  
На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.
  
Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.
  
Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
1955 

Евгений Евтушенко

Поделитесь с друзьями

Популярное